10.10.2019
История моей диссертации
Обучаясь в конце 60-х – начале 70-х годов на отделении экономической кибернетики экономического факультета ЛГУ, я постепенно понял, что внедрение автоматических систем управления в плановую экономику – не то, чему я хочу посвятить жизнь. Мой дед и отец были историками, и я воспитывался на воспоминаниях декабристов-народовольцев, с юности читал подшивки журналов «Былое». Потом уже, в университетской библиотеке, я наткнулся на знаменитый пятитомный био-библиографический словарь «Деятели революционного движения в России», и меня заинтересовал вопрос социальной эволюции тех, кто противостоял царскому режиму. Здесь неожиданно помогла кое-какая математическая подготовка, которую я получил в знаменитой 30-й школе и на экономическом факультете, и я начал обсчитывать биографии словаря, скорее руководствуясь социологической методологией.

Между тем мое обучение на экономическом факультете прервалось в 1968 г. после ввода советских войск в Чехословакию. Мы с моими тогдашними друзьями и однокурсниками Сергием Чарным и Ярославом Ярославцевым решили каким-то образом выразить свой протест. Смелости, чтобы «выйти на площадь», у нас не было – мы написали на асфальте Менделеевской линии «Брежнев, вон из Праги» (впрочем, краска оказалась не слишком прочной, и надпись вскоре смыло, увидели ее немногие). А затем мы решили написать и каким-то образом размножить листовку. Прага уже была не так актуальна, и темой стало приближающееся столетие со дня рождения В. И. Ленина.

Черновик листовки писал я. Идеологически она была выдержана в рамках, которые позже при М. Горбачеве стали вполне приемлемыми. Идея, вдохновленная чтением Милована Джиласа и имевшихся в открытом доступе стенограмм партийных съездов 1920-х годов, заключалась в том, чтобы реабилитировать тех, кто, собственно, и делал Октябрьскую революцию вместе с Лениным – Троцкого, Зиновьева, Бухарина, Шляпникова и Рютина.

Будучи легкомысленным олухом, зимой семидесятого года, в январе, я зашел в клуб «Дерзание» Ленинградского дворца пионеров, – литературный кружок, в котором я когда-то занимался, и где у меня было много друзей среди выпускников и преподавателей, хотел одолжить рубль на билет на баскетбольный матч «Спартак» (Ленинград) – «Висла» (Гданьск). Не помню уже, одолжил ли я деньги, но черновик листовки оставил на подоконнике перед входом в клуб. Через несколько дней я узнал о том, что в клубе страшный скандал – бумажку нашла и прочла бдительная уборщица и отнесла директору. Попытки руководителя клуба, благородного Алексея Адмиральского, отбить крамольную рукопись успеха не имели, а только привели к еще большим неприятностям. Черновик листовки передали в КГБ, клуб разгромили, потерявший работу Адмиральский покончил жизнь самоубийством, а чекисты начали искать автора.

И через какое-то время нашли. Я узнал, что обнаружен благодаря своей однокурснице и подруге Тане Котовой, отец которой, герой Советского Союза за форсирование реки Нарев, Иван Васильевич Котов, руководил нашей кафедрой. Отец решил обратиться за помощью (родители были в курсе) к своему лучшему другу Марку Наумовичу Ботвиннику – «сидельцу» сталинских лагерей, античнику, ученику моего деда. Дед, Соломон Яковлевич, называл Марка Наумовича «адвокат», так как он был чрезвычайно житейски мудр. Марк Наумович предложил мне написать роман, где черновик листовки является текстом главного героя – мятущегося комсомольца, который постепенно, под влиянием старших товарищей, – членов КПСС, осознает всю правильность генеральной линии партии. Такая молодежная проза, из тех, что публиковал тогда журнал «Юность». Задача показалась мне интересной, и я действительно написал страниц пятьдесят такого полупародийного текста.

Самым сложным экзаменом на зимней сессии был экзамен по динамическому программированию – в этом предмете я не понимал ничего. Вытянул билет, почувствовал отчаяние. Тут дверь открылась, и секретарша сказала: «Лурье вызывают к декану». Там меня ожидали два молчаливых, подтянутых чекиста. Мы отправились в Куйбышевское районное отделение НКВД, которое находилось во дворце Белосельских-Белозерских. Я не отрицал авторство предъявленного мне текста и сообщил, что это фрагмент незаконченного литературного произведения. Мы отправились ко мне домой, где на глазах родителей была проведена «выемка» романа. Уверен, что органы мне не поверили, но по здравому размышлению решили уголовного дела не возбуждать. Думаю, значение имело то, что мать, Ирина Ефимовна Ганелина, была знаменитым в городе врачом кардиологом, ну и отец – известный историк. Меня выгнали из комсомола, из Университета, должны были забрать в армию. От последнего я избавился, лежа в Николаевском военном госпитале. Я отработал год на заводе, и затем мне разрешили закончить вечернее отделение ЛГУ. Так что, как тогда казалось, все более или менее обошлось.

На короткое время я продолжал заниматься обсчетом «деятелей революционного движения», сидя в знаменитой «Академичке» – столовой академии наук (сейчас там находится ресторан Евгения Григорьева «Старая Таможня»). Кафетерий этой столовой в то время был неформальным клубом, где проводили время филологи, геологи, историки и экономисты. И вот однажды, в самом начале 1974 г., мой школьный приятель, филолог Гаррик Левинтон, представил мне неизвестного молодого человека – это был выпускник Тартуского университета, ученик Юрия Лотмана, Арсений Рогинский. В этот момент он ездил по знакомым юристам, чтобы найти адвоката для арестованного в Москве одного из издателей «Хроник текущих событий», историка-филолога Габриэля Суперфина. Мы сразу разговорилось с новым знакомцем, он спросил меня чем я занят, я ответил – «Народной волей», мы вышли покурить в Таможенный переулок. Арсений спросил, есть ли у меня такой архивный документ, про существование которого я точно знаю, но которого никто не видел, такой «затерянной грамоты» из истории «Народной воли». Я назвал письма Стефановича Дейчу, посланные таинственным образом из тюрьмы Трубецкого бастиона в Женеву и перехваченные руководством «Народной воли», которые вызвали страшный скандал в народнической среде начала 1880-х годов.

Через две недели Арсений позвонил мне и сказал, что нашел эти письма, – они хранятся в Доме Плеханова, филиале Российской национальной библиотеки. Мы начали готовить одно из писем к печати, и я занялся «Народной волей» более или менее профессионально. Было, впрочем, понятно, что никакая академическая карьера в Ленинграде мне не светила, тем более что и диплома историка у меня не было.

Чуть позже я проводил время в другом месте, популярном среди молодых нищих интеллектуалов – в знаменитом «Сайгоне», кафетерии на углу Владимирского и Невского, где ко мне обратился мой знакомый Леон Карамян, редкий для того места светский человек. Как бы сказали на десять лет позже – мажор. Он был вечный студент, но не нуждался в деньгах, так как отец его был член-корреспондентом одновременно Российской Академии наук и Армянской, и какую-то из своих зарплат, то ли московскую, то ли армянскую, отдавал своему сыну. Жена Леона Карамяна, Татьяна, приходилась дочерью академику филологу Михаилу Алексееву. У супружеской пары, в отличие от абсолютного большинства из нас, была отдельная квартира в фешенебельном «пентагоне» на площади Мужества. Леон попросил меня поехать к нему в гости на вечеринку, где будет много интересных людей, но главное – историк, профессор Саратовского университета, Владимир Владимирович Пугачев. Саратовец приятельствовал с Михаилом Алексеевым, но того не было в городе. Я должен был развлечь своего коллегу историка.

Роскошная столовая, спиртное из «Березки», неслыханные ветчины и сервелаты, прижизненные издания Гумилева и Ахматовой, звезды оперетты, несколько подающих надежд молодых филологов, в частности, молодой академик Александр Лавров, и провинциальный господин, рядом с которым меня усадили. Так я оказался рядом с одним из своих будущих учителей. Мы проговорили весь вечер про взаимоотношения Пушкина и декабристов, отношение Сталина к Барклаю-де-Толли, эволюцию первых секретарей саратовского обкома КПСС и про другие, столько же интересные темы. В Пугачеве всегда поражали две вещи: с одной стороны, природный аристократический демократизм (со школьниками был на Вы и по имени-отчеству), а с другой стороны – полное ощущение того, что между современностью и историей нет никакой разницы: секретари Саратовского обкома в деталях напоминают губернаторов этой же губернии времен Гоголя и Салтыкова-Щедрина. По ходу дела Пугачев заинтересовался моей биографией и интересами и предложил мне стать соискателем на кафедре истории, которой он руководил в Саратовском университете. Честно говоря, работ Пугачева до этой встречи я не читал. Зато знал почти наизусть работы его коллеги по Саратову, главного в СССР специалиста по «Народной воле», профессора Николая Троицкого. Вскоре неожиданно все срослось, и я стал ездить в Саратов и писать свою злополучную диссертацию.  

В 1979 г. диссертация моя была написана, одобрена Троицким, я сдал кандидатские экзамены. В том числе, как и полагается при переходе от профессии к профессии, по русской истории и по западной. Вышла опубликованная в «Ученых записках Тартуского университета» наша с Рогинским публикация письма Стефановича к Дейчу. Также вышла статья по теме моей диссертации в альманахе «Освободительное движение», издававшемся в Саратове.

Между тем Рогинский, с которым мы стали близкими друзьями, предложил мне заниматься созданием неподцензурного исторического альманаха, некоего современного аналога «Полярной звезды» Герцена и Огарева или выходившего поначалу эмиграции «Былого» Владимира Бурцева. Речь шла о том, чтобы искать архивные документы и записывать воспоминания, преимущественно о советской истории, комментировать их здесь, здесь же комплектовать сборники и передавать рукописи на Запад. Подумав, я отказался из страха, но продолжал общаться с Рогинским и по мере сил, так же, как и мой отец, помогал «Памяти», так стал называться будущий сборник. Соответственно круг моего общения и круг общения Рогинского совпадали, Арсений стал числиться литературным секретарём моего отца, тем самым, думаю, я продолжал находиться в поле оперативной разработки Комитета.

Надо сказать, что общение с диссидентами и с участниками «Памяти», конечно, очень много дало мне в понимании роли поколенческого фактора в освободительном движении, безотносительно к тому, какого периода было это движение. Социально-психологически советские диссиденты, в основном представители научно-технической интеллигенции, родившееся где-то в 1937 году, довольно сильно отличались от сверстников меня и Рогинского. Поколение «Второй культуры», к которому я себя отношу, дети советского бэби-бума послевоенных лет, скорее готовы были заниматься некими пусть и очень опасными, но продолжительными «малыми делами»: подпольными выставками, семинарами, гуманитарными журналами, собиранием по библиотекам сведений об утраченном при советской власти. Их предшественники, шестидесятники, были людьми короткого и яркого поступка, они открыто объявляли о своих убеждениях, чуждались подполья.  

На защиту диссертации в Саратов в феврале 1980 года приехали моя мать, Ирина Ефимовна, и Арсений Рогинский. Заседание Ученого совета открылось вовремя, в повестке дня было две диссертации: сначала докторская диссертация Б.С. Абалихина из Волгограда «Борьба с наполеоновской армией на юго-западе России в период Отечественной войны 1812 г.». Пугачев был ее оппонентом, вечер перед защитой мы провели у Владимира Владимировича – выпивали. И Рогинский время от времени пенял профессору: «Хоть откройте диссертацию, которую будете оппонировать». А тот говорил: «Ну чего там открывать, Арсений Борисович», открывал наугад какую-нибудь страницу и цитировал: «Хлебом, солью, радостной улыбкой встречали украинские хлеборобы русских солдат, расквартированных ими на постой», и закрывал вышеописанный том. Тезис диссертанта сводился к тому, что Наполеон, отступая из Москвы, хотел пойти в Киев, но героические усилия Кутузова не дали ему это сделать.

Докторский диспут был острым, в начале один из присутствующих задал неожиданный вопрос: «Как оппонент относится к письмам Сталина товарищу Разину?» (знаменитый текст, в котором впервые введено выражение «контрнаступление Кутузова»). Так как слово «Сталин» в 1975 г. считалось публично непроизносимым, ни в положительном, ни в отрицательном смысле, это вызвало оживление в зале и смущение диссертанта. Отзыв Пугачева был тоже довольно кислым, но волгоградца выручил второй оппонент, академик Украинской Академии наук Федор Павлович Шевченко, который начал свое выступление так: «Значение диссертации подчеркивает хотя бы то, что 198 офицеров и генералов первого, второго, третьего и четвертого Украинских фронтов были награждены орденами Кутузова». В общем, защитился.

После этого настала моя очередь. И тут встал представитель Ученого совета, декан исторического факультета, специалист по аграрной политике Столыпина, профессор Иван Ковальченко (будущий академик) и сказал, что как выяснилось в ректорате, документы, представленные диссертантом Львом Лурье, содержат серьезные ошибки в оформлении, поэтому защиту диссертации стоит перенести на более поздний срок. Совет распускается и в этом году уже собираться не будет. Все попытки Николая Троицкого, Владимира Пугачева, моего оппонента, профессора Московского университета Дружбы народов, выяснить, что же произошло, не увенчались успехом. Мы договорились с Николаем Троицким на следующий день пойти к ректору.

Общаться с несчастной мамашей у меня не было никаких сил и, проводив ее на поезд, я отправился к Пугачеву, где остановился Рогинский. Мы ждали его до ночи, он пришел сильно навеселе и рассказал такую историю. Пол Саратова были знакомыми Пугачева, среди ближайших друзей, заведующие билетными кассами «Саратов-Главный» и директор хоккейной команды «Кристалл» Саратов. И вот именно с ним Пугачев отправился в этот вечер в ресторан, чтобы обсудить с бывалым человеком случившуюся со мной ситуацию. К своему неудовольствию, они обнаружили, что в одном из углов ресторанного зала проходит банкет по случаю защиты волгоградского историка. «И вот, – рассказывает Пугачев, – представляете, Лев Яковлевич, Арсений Борисович, от этого стола отделяется какой-то холуй в галстуке и предлагает мне выпить с член-корреспондентом Украинской Академии наук Шевченко, я ему говорю, да какой он член-корреспондент, он хрен собачий. И что же вы думаете, Арсений Борисович? Через десять минут он возвращается и как ни в чем не бывало показывает мне визитную карточку Шевченко и говорит, вот тут прямо написано: «член-корреспондент».  

Так закончилась моя Саратовская эпопея, и на долгое время я оставил диссертационные хлопоты. Тем более, что точно такая же история случилась с Ученым советом, неожиданно разъехавшимся на охоту и рыбалку, с уже упомянутым мной Гарриком Левинтоном. Не помню уже почему, но в начале 1980-х гг. коллеги отца по Ленинградскому отделению Института истории, прежде всего влиятельный и либеральный Рафаил Ганелин, предложили мне попробовать выполнить диссертацию заново у них в институте, а защищать – в ЛГУ.

Все пошло по новой: новые кандидатские экзамены, новые замечания оппонентов, вставка новых цитат из В. И. Ленина... Другое дело, что в ходе этой работы, я познакомился и подружился с замечательными историками, знавшими всю мою историю и ее подноготную: Алексеем Цамутали и Валентиным Дякиным. Они должны были стать моими оппонентами. Диссертацию обсуждала кафедра истории ЛГУ, которую тогда возглавлял специалист по истории древний Руси и известный черносотенец И. Я. Фроянов. Это был сложный человек и в моем случае его юдофобия отступила, видимо, из-за уважения к моему отцу, который занимался примерно той же темой, что и он. К тому же Фроянов, не выходя из советского псевдомарксистского дискурса, считался еретиком – отрицал ранний феодализм в Киевской Руси, склонялся к военной демократии, а отец письменно защищал его от грубых нападок фюрера советской медиевистики Дениса Рыбакова. Так что, и на кафедре обсуждение диссертации прошло без особых замечаний.

Назначена была дата защиты. Опубликован реферат. И вдруг неожиданно меня вызвал к себе парторг Университета археолог Игорь Дубов. Мы с ним сверстники, его тогдашняя жена работала вместе со мной в Музее истории города, поэтому это общение было как бы неформальным. Но он мне прямо сказал, что защита не состоится по причинам, которые мне следует искать в моей биографии, и мне нужно забыть об академической карьере. Опять было довольно неприятно, и в качестве демонстрации я впервые в жизни побрился наголо.  

Дальнейшие годы не предполагали улучшения моей академической ситуации: я чувствовал слежку, в 1980 г. арестовали Арсения Рогинского, мой отец и Владимир Пугачев были свидетелями на его процессе, обоих выгнали с работы. Так все и продолжалось до 1987 года. В январе 1987 г. вскоре после исторического пленума ЦК КПСС, провозгласившего равенство членов партии и беспартийных при занятии номенклатурных должностей и прочие революционные новации, ко мне приехал мой старинный одесский друг Андрей Добролюбский, у которого были такие же сложности с защитой, только не кандидатской, а докторской. У него что-то сдвинулось с этим, и он начал убеждать меня, что нужно писать письмо в ЦК, и мало ли, это может помочь, в XX съезд тоже многие не верили.

После шестого стакана Добролюбский сел за печатную машинку, и мы быстро написали обращение в отдел науки ЦК КПСС, где описали историю моих защит как пример издевательства над советским человеком и грубых бюрократических ошибок на местах. Написали и забыли. Через пару недель меня попросил зайти к себе Игорь Фроянов, продолжавший оставаться деканом. Фроянов сообщил: «Мы получили письмо из ЦК КПСС, которое велит разобраться с Вашей диссертацией. Вы прекрасно помните, что факультет выступал за вашу защиту, а не состоялась она по решению Комитета государственной безопасности, о чем Вы, вероятно, сами догадались. Неприятности с КГБ нам не нужны, но времена с тех пор изменились, поэтому Вы, Лев Яковлевич, должны пойти в Большой дом и спросить, не имеют ли они чего-нибудь против Вашей защиты. Если нет – вы защититесь».

«Игорь Яковлевич, – говорю я, – конечно, они скажут, что не имеют никакого отношения к моей защите и никакой бумажки мне не дадут». «Что же, – сказал Фроянов, – будем считать, что и устное разрешение нас удовлетворит».

Незадолго до этого из тюрьмы раньше срока вышел мой приятель, которого приговорили к четырем годам за злостное хулиганство. Оно выразилось в том, что он ночью мочился на красные полотнища, оплетавшие к празднику 7 ноября фонари Марсова поля. Понятно, что это был только предлог. Мы встретились, и приятель передал мне телефон офицера Комитета государственной безопасности, по которому я могу позвонить, если сочту нужным. Телефон принадлежал хорошо известному мне Владимиру Георгиеву, долгое время работавшему начальником Петроградского районного КГБ, он опекал меня, Виктора Кривулина, Татьяну Горичеву, посадил или довел до ареста поэта и журналиста Геннадия Трифонова. Приглашение позвонить ему передавал мне года за два до этого некий провокатор, хотевший втравить меня в какую-то незаконную хозяйственную сделку. Ну что ж, звонить так звонить. Мы договорились встретиться, Владимир Николаевич мне ожидаемо сказал: «Вмешаться в защиту диссертации? Как это возможно? Вы читали Конституцию? Меня бы за такое заставили партийный билет на стол положить! Мы никакого отношения к вашей защите не имеем». С этой замечательной новостью я снова отправился на истфак и сообщил об услышанном профессору Фроянову. Защита состоялась в 1987 г., прошла без сучка без задоринки, весь Ученый совет проголосовал «за».

Вот история этого многострадального текста, который Вы, возможно, прочтете. Конечно жалко, что он появляется так поздно. Мне кажется, в нем еще содержится информация для исследователей освободительного движения, которая до этого не входила их обиход.
Горячее от ДК Лурье - только через WhatsApp

Подписаться